Дина Рубина Почерк Леонардо

Дина Рубина Почерк Леонардо:

Вот когда-то я писала, что не люблю женские романы и называла их «бабьими». Женщины, казалось, ничего не могут исторгнуть из себя интересного. Только женские мечты о счастье, далекие от реальной жизни.

С тех пор я имела счастье познакомиться с целой плеядой интереснейших писательниц, и Дина Рубина – одна из самых ярких звёзд в этой плеяде. Её «Почерк Леонардо» – один из моих любимых романов. Так получилось, что один очень интересный мне человек захотел прочитать его так, чтобы я читала параллельно с ним. А я как раз и хотела перечитать «Почерк». Ну что же, всё срастается.

Романы Дины Рубинной из тех, что я хочу перечитывать. И вот мы вместе погружаемся в эту магию, в эту сказку, сказку по имени «жизнь».

Сам по себе сюжет занимателен, но не в нем суть. Суть в том, как ярко и сочно Дина Рубина вылепливает детали, эпизоды, разные моменты жизни. То, что других читателей отталкивает, меня как раз привлекает. Я вообще иногда забываю о сюжете, просто смакую моменты, судьбы, образы, нанизываемые, как бусины, друг на друга. Или, как чудесно определила сама Дина уже в другом романе и совсем по другому поводу: «виньетки деталей, арабески подробностей».

Итак, бездетная семья – Маша и Анатолий. Иметь своих детей уже почти нет надежды.

Им предлагают взять на воспитание маленькую, только что осиротевшую девочку – дальнюю родственницу. Почему-то никто из многочисленной родни не хотел её приютить.

Маша поехала посмотреть на ребенка, и увидела умирающий, переставший есть скелетик. Решение было принято, и они удочерили девочку.

После этого эпизода проявился, на мой взгляд, главный недостаток романа – мы перескочили вперед лет так на два десятка в Америку и услышали монолог в виде письма не совсем понятного нам персонажа. Это был для меня довольно болезненный момент, не скоро поняла, что там к чему, и потом такие ситуации иногда встречались.

А персонаж этот оказался любовником той маленькой девочки уже через много лет. И вот тут, как у моей мамы, повествование, начатое об одном, разветвляется, петляет, и иногда уже забываешь, о чем всё началось.

Но такая проза, такая красота, письмо талантливого музыканта, тонкого, интеллигентного человека:

«…А хочешь, свет мой, зеркальце, расскажу тебе грустную историю поруганной любви?

Не смейся, это настоящая любовь между миссис Кларксон, моей здешней хозяйкой, и диким гусем, что однажды упал к ней на лужайку.

Я готов исписать сейчас много страниц, потому что взволнован: последний акт драмы разыгрался вчера на моих глазах. Вернее, я сидел в своем сарае, который они величают флигелем, и дерут с меня приличные деньги, и делал вид, что репетирую это супервиртуозное место в финале Четвертой симфонии Бетховена, где фагот должен прострекотать и закончить за кларнетом. А еще во второй части – сложнейший и пикантный флирт на пуантах тридцатидвухпунктирного ритма, что полностью опровергает слова незабвенного моего учителя Николай Кузьмича: «Фагот, пацан, – инструмент меланхолический…»

Но Шехерезада продолжает дозволенные речи.

Значит, года три назад роскошный белоснежный гусь упал на лужайку заднего двора, где у них гараж для трактора, сенокосилки, садовых инструментов и прочего барахла.

Время от времени семейство Кларксон использует эту постройку для очередного «гараж-сэйла» – рассказывал ли я тебе, что в прошлом году купил у них за доллар чашку севрского фарфора позапрошлого века? Ручка была отбита и безобразно прилеплена чуть не пластилином. Я отпарил, разъял, связал нежнейшим спецклеем, надышал, облизал… и она стоит у меня на полке, сверкая почти нетронутым золотым ободком по голубому полю… При нашей с тобой бездомности моя страсть к антиквариату выглядит идиотизмом.

Сейчас мне вдруг пришло в голову, что неутоленной любовью к изяществу настоящего фарфора я обязан деду. У него за стеклом буфета лежала с видом послеохотничьего изнеможения фарфоровая собака шоколадного цвета. Довоенная. Знаешь, почему? Штамп – знаменитый штамп ЛФЗ споднизу на брюхе – у нее был зеленым. После войны ставили уже фиолетовые. А еще было такое блюдо белое, с пионерами по ободку. Мальчик и девочка: мальчик в горн трубит, девочка в галстуке с рукой-дощечкой, перечеркнувшей лоб. Дед уверял – двадцатые годы. Я спрашивал: разве в двадцатых пионеры были? Он говорил: ну, тридцатые…

Ох, прости болтуна! Сам я был пионером, был. Точно помню.

Совершаем немыслимую дугу: из Жмеринки пятьдесят второго в штат Канзас девяносто восьмого года. Век, правда, все тот же – вполне омерзительный, угасающий во мраке и позоре.

Итак, гусь: отстал от своих, притомился… потом выяснилось, что у него повреждено крыло.

Миссис Кларксон отбила его у соседских псов, выходила, вынянчила, и все лето он бегал за нею по пятам, как собака. Всем друзьям она рассылала фотографии, даже в местной газетенке появилась заметка с фото: «Миссис Кларксон со своим питомцем».

Осенью он благополучно отбыл по птичьей своей прописке.

Следующей весной прилетел с парой.

Гуси разгуливали по двору, словно домой вернулись, и видно было, как он с гордостью демонстрирует подруге свои владения. Точно как я впервые водил тебя по Рюдесхайму.

Помнишь нашу комнату в рюдесхаймском замке? А «ледяное вино» в каменном подвале? А пьяных болельщиков местной футбольной команды, горланивших народные песни? А железную ладью канатной дороги в тумане, откуда навстречу нам выплыл смешной лупоглазый альбинос в рыжей тирольке – тот, что (странно!) так тебя напугал?

Но гуси: следующим летом их прилетела целая колония. Они заняли весь двор, никому не давали пройти, шипели и гонялись за нарушителями границ, – считали своей территорией. Все вокруг загадили пометом. Студентка дочь прилетела с бойфрендом на каникулы и, укушенная гусыней, улетела на следующий день. Сын вообще раздумал приезжать. Измученная миссис Кларксон еле дотянула до осени и, надо полагать, заказала благодарственный молебен в своей церкви, славя милосердного Господа в честь сезонного освобождения. (Она вообще очень набожна; в гостиной висит портрет ее прадеда с трогательной надписью по низу полотна: «Межи мои благочинны, и стезя моя послушна мне».)

Нынешней весной она уповала уже не на высшие силы, а на себя, и к романтической поре птичьих перелетов готовилась загодя. Наняла в питомнике соседней фермы двух волкодавов, которые, завидев огромный белый шатер опускавшейся на двор гусиной стаи, сорвались, как торпеды, и, яростно дрожа, гоняли бедных птиц до самого вечера, не давая приземлиться.

Гуси метались над лужайкой, как порывы белой метели, снежная буря висела на головой и шипела, и клокотала… Надо было видеть это сражение! Воздух дрожал от гула: обескураженные, разгневанные крики гусей, визг и захлеб охотничьего лая и рыка!

А из окна кухни на битву глядела, глотая слезы, госпожа Кларксон.

Что-то было не так в ее ухоженном упорядоченном мире. Что-то надломилось.

Даже мне стало не по себе, и не только потому, что невозможно в фагот дудеть, когда воздух вокруг вибрирует в страшной какофонии. Просто грустная эта история почему-то напомнила мне – угадай, что и кого?».

В письме, как и во всем романе, скачет повествование туда-сюда, и что остается делать? Только наслаждаться каждой деталью. Но письмо ещё не закончено…

Продолжение…

Оцените статью
Добавить комментарий